Моя первая страда на колхозном поле пришлась на год, когда на смену конным лобогрейкам пришли первые самоходные комбайны. Но две маломаневренные громоздкие машины не справлялись. Как и прежде выручали серпы и руки людей.
В жаркие августовские дни жнецами становились не только взрослые, но и подростки. Над колосящимся колхозным полем с утра до позднего вечера пестрели легкие косынки, испещренные серыми пятнами пота белые рубашки, вылинявшие ситцевые кофточки, мелькали в воздухе пучки срезанных золотистых стеблей. К полудню из-за добела раскаленного солнца блекла небесная синева, землю палил нещадный зной. Все живое пряталось в тень. Кроме жнецов.
У мамы в помощниках я и сестра — отец с утра до вечера не отходил от колхозного трактора и молотилки. С серпом обращаться я умел, но на ржаное поле впервые вышел в десять лет. Накануне мама сказала:
— Вячэрай ды лажыся спаць. Заўтра рана ўставаць. Пойдзеш з Маняй жаць калгаснае жыто ў Лемяшах.
— А можна яшчэ на вуліцы пагуляць?
— Можна, але разбуджу да сонца, бо выйдзем як мага раней, пакуль сцябліны не высахнуць ды не стануць жорсткімі як дрот.
Без слов ушел в сенцы и лег на соломенный тюфяк на широкой деревянной кровати.
И вот уже мама легонько трогает мое плечо:
— Уставай, дзіцятка!
Открыл глаза. В сенцах темно. Голову от подушки не оторвать. Зевая и потягиваясь, опустил босые ноги в стоящие на полу галоши, надел рубашку, брюки. Во дворе ночная сырость взбодрила. На востоке розовела тонкая полоска горизонта. Из трубы над крышей соседской хаты отчетливо кучерявился пухлый столбик серого дыма. В свежем утреннем воздухе стоял крепкий запах влажной земли, трав, навоза. Возле погреба сосредоточенно копошились куры, старательно разгребая лапами землю. Звонко и протяжно били в оцинкованные стенки ведра струйки молока — мама доила корову.
Из-за «дрывотніка» доносился ритмичный стук по металлу — отец отбивал косу. Словно отголоски, такие же удары раздавались в других дворах. «І не спіцца людзям!» — подумал я, ополоснув лицо холодной колодезной водой и направляясь в хату.
На столе уже стоял закопченный чугунок с испускающей ароматный пар картошкой, сковорода с четырьмя распластавшимися желтками куриных яиц на поджаренных тонких ломтиках соленого сала и забронзовевших кольцах репчатого лука. В широкой миске белизной отливали выпуклые пласты густой простокваши.
Мама вошла с ведром молока и сказала:
— Садзіся снедаць!
После завтрака обмотал ноги портянками, натянул резиновые сапоги, ватную телогрейку, положил в карман белую косынку. Мама взяла деревянную баклагу с холодной водой, а сестра — большой холщовый мешок и три торбы поменьше: одну с едой, а две пустые для сбора колосков. Обернутые тканью три остро зазубренных серпа понес я. На улице сразу присоединились к другим сельчанам. К месту оказались ватник и обувь — воздух и земля еще хранили ночную прохладу.
Светлело быстро. Мы остановились перед широким ржаным полем, упирающимся в стену Малого леса.
— Шукайце нашу пальку, — сказала мама.
От «палькі» — воткнутой бригадиром в землю выструганной тонкой деревянной пластинки с написанной фиолетовым «химическим» карандашом фамилией — до другой метров двадцать. Это и есть ширина нашей делянки длиной больше километра.
Над полем людское многоголосье. То тут, то там люди перекликались, проводя границы между делянками. Я снял телогрейку, положил на мешок. Повязав на голову белую косынку, принялся за работу. Жал без спешки. Наклонившись, обхватывал, насколько позволяла ладонь, пучок упругих полых стеблей, перерезал в один-два приема сантиметрах в десяти от земли, вскидывал на серп, вытягивал из сплетений лебеды, колючего осота, острого пырея, других сорняков и клал на перевясло — скрученный соломенный жгут. Так и кланялся с утра до вечера, вдыхая запах разогретой земли, свежего сока срезанных трав, пыльной стерни. Сколько поклонов было за день? Сотни? Тысячи? Кто их считал…
Мама работала ловко, быстро — серп так и мелькал в ее руках. Успевала все: и жать, и вязать соломенные пояски, и связывать длинные ржаные пряди в тугие снопы, и ставить «бабки». Меня подбадривала, хвалила: «Бачыш, як чысценько зжаў. Маладзец! Толькі не спяшайся! Дойдзем да таго асоту і перапынак зробім… невялікі!» Поднимешь голову, а распушенные светло-сиреневые шарики цветущего сорняка над застывшими от безветрия колосьями не так и близко.
Через много лет мама скажет:
«Гляну на вас, як вы лоўка пучкі сярпамі ўскідваеце, пахвалю, а сама адвярнуся ды слезы выціраю, што з маленства вам выпала доля зведаць такую цяжкую працу… Вас жа саміх у тым жыце не было відаць!»
Работать мешали впивающиеся в кожу комары да привлекаемые запахом пота слепни. Кожа покрывалась зудящими волдырями. С каждым часом нарастал зной. Давно и незаметно испарилась роса, растаяла туманная дымка. Пот солеными ручейками стекал по лицу, заливал глаза, потрескавшиеся и слипшиеся губы. Во рту солоно и сухо, с трудом поворачивается ставший комковатым язык. Сколько бы ни пил нагревшейся в деревянной баклаге воды, жажда не уходила, зато обильнее становились ручейки пота, плотнее прилипала к мокрой спине холщовая рубашка. Под непросыхающей белой косынкой в грязные космы склеивались волосы. От многочисленных наклонов кружилась голова, подташнивало. Деревенела и ныла поясница. С каждым разом наклоняться становилось все труднее. От трения деревянной рукоятки серпа на правой ладони у большого пальца закраснела болезненно жгучая потертость со слупившейся кожей. Но это еще полбеды — в прошлом году у сестры серп соскочил с жестких колосьев и полоснул по колену. Залитую кровью ногу обмотали косынкой, сестру отвезли в больницу. Рана зажила, а белесый шрам остался на всю жизнь.
В полдень мама ушла доить корову, а мы расстелили в узкой полоске тени от «бабки» мешок, положили сверху телогрейки, сели обедать. Ели наскоро — к возвращению мамы хотелось похвастаться немалым участком свежего жнивья. В конце дня, с трудом переставляя потяжелевшие сапоги, обошел стерню, собрал в торбу оброненные колоски. Дома ныли руки, исколотые до крови стеблями травы и шипами осота, обожженные крапивой, искусанные комарами и слепнями, с лопнувшими на ладонях мозольными пузырями. Все тело чесалось. Сбегать бы к реке искупаться, но сил нет, да и сумерки сгущались с каждой минутой. Разделся и залез ополоснуться в деревянную кадку возле колодца с согревшейся за день водой.
— Садзіся, сынок, павячэрай! — сказала мама, как только зашел в хату. Какой ужин?! Поскорей бы лечь!
— Я толькі малака вып’ю.
Наскоро запив молоком пару ложек творога, лег в прохладных сенцах. Думал, усну мгновенно. Но спать не давали натруженные руки — я их и поглаживал, и разводил в стороны, и вдоль тела вытягивал, и сводил, прижимая ладонь к ладони, а тупая ноющая боль в суставах не уходила. Мама подошла и, поправляя покрывало, тихонько сказала:
— Натаміўся, сынок, не ведаеш куды і ручкі пакласці…
А впереди ждали еще две недели ежедневных поклонов колхозному полю.
В том же году отец впервые допустил меня к работе возле зерновой молотилки. Прицепленную к трактору серую громадину с металлическими колесами медленно перевозили по выбитым колеям улиц с одного конца деревни в другой. Я имел неплохое представление об устройстве машины: знал, зачем нужны битер, грохот, шасталка, чем отличается зерновое решето от мякинного и подсевного, что такое первая, вторая и третья очистка. Подводы одна за другой подвозили с поля шуршащие колосьями снопы. Разбирали «бабки» женщины, а накладывали снопы на телегу только мужчины. Умения сложить воз было мало: требовалась сила, чтобы обвязать гору скользящих вязанок длинной толстой веревкой, туго-натуго стянув за тележный короб. Непросто было вывезти по жнивью скрипучую телегу, глубоко проваливающуюся колесами в рыхлый чернозем. Лошадь с трудом тянула покачивающуюся соломенную гору, грозившую рухнуть набок в любой момент.
Наверху молотилки две женщины, ловко орудуя ножами, перерезали соломенные жгуты-перевясла, распределяли рассыпавшиеся, шумящие колосьями стебли по скошенному, отполированному до блеска металлическому столу приемной камеры. Иногда бегущие вальцы транспортера захватывали и уносили в молотильный барабан большой пук — и ровный гул машины сменялся на натужный, захлебывающийся стон.
Подростков не допускали к работе возле движущихся механизмов. Мне доверили только подвязывать мешки к двум люкам. Закрутив потуже вокруг металлической горловины холщовую ткань, я зажимал специальный защип, поворачивал рычажок, направляя в мешок невидимый ручеек зерна. Вроде не тяжелая работа, но простоять целый день у грохочущей машины, без конца осыпающей мякиной, колючей соломой, разогретой пылью, нелегко. Нестерпимо хотелось пить, но нельзя было отвести глаз от набухающих мешков, зазеваешься — и зерно посыплется на землю. Останавливать трактор из-за твоего ротозейства не станут, но к работе больше не допустят. А это потерянные трудодни.
Заполненный мешок двое мужчин туго завязывали тесемками и относили на стоящие в стороне переносные скрипучие платформенные весы. Весовщик, погоняв по безмену гирьку, записывал карандашом в мятую, замусоленную тетрадь очередные килограммы.
Выстроившиеся в ряд девчата с повязанными до самых глаз косынками беспрестанно отгребали солому, выплывающую взбитым потоком из пыльного квадратного жерла молотилки. К образовавшейся куче подходил юноша с лошадью, тянущей по земле поперек привязанную веревками с обоих концов длинную толстую жердь — «рубель». Став на «рубель», парень широко расставлял ноги и, держась за вожжи, прижимался к рыхлому соломенному вороху, волоком оттаскивал копну за сотню метров к десятку мужчин, длинными деревянными вилами метавших скирд.
Вокруг блаженствовали смелые и жуликоватые воробьи: жировали в обилии осыпавшихся зерен, стайкой прыгали за отъезжающей копной соломы, напуганные, дружно взлетали и выстраивались в ряд на крыше старого гумна.
Работа кипела до темноты, прерываясь лишь для обслуживания машин. Тогда можно было вволю напиться — к деревянной бочке с колодезной водой выстраивалась очередь. Через полчаса опять ритмично такал мотор трактора, бесконечной лентой бежал черный приводной ремень, гудела и стонала молотилка, ручейком текло зерно в большие холщовые мешки. Работу заканчивали в плотной темноте августовского вечера при неярком свете двух тракторных фар, как только ненасытный барабан проглатывал последний привезенный с поля сноп.
На ночь заполненные мешки свозили в длинный бревенчатый амбар. Назавтра зерно рассыпали на раскаленную от солнца цементированную площадку. Женщины широкими лопатами беспрерывно ворошили шуршащую кучу, ведрами черпали и засыпали семена в деревянную веялку. Мальчишки-подростки, сменяя друг друга, крутили ручку металлической оси с деревянными лопастями примитивного вентилятора, выдувавшего пыль и мелкий мусор, остатки мякины. Сухое и очищенное зерно опять ссыпали в мешки и на грузовой автомашине-полуторке отвозили за 15 километров в Тимковичи на железнодорожную станцию, а оттуда «в государство», как говорил мой отец.
После завершения жатвы в колхозе принялись за уборку пяти соток ячменя в собственном огороде. Опять снопы, опять «бабки» да стук в пыльном гумне цепа по шуршащим колосьям, рассыпанным на глиняном току. Молотил отец. А в тот год и я впервые взял в руки цеп. Поднимая вверх двухметровую рукоять и взмахивая круговыми движениями над головой, с силой опускал на колосья привязанное полуметровое деревянное било. Опущенное молотило часто вставало торчком, болезненно дергая руки, или вытягивалось не поперек, а вдоль распущенного снопа. Мама проверяла чуть ли не каждый обмолоченный колосок и, если оставалось хотя бы одно зернышко, прикрытое мягкими чешуйками, сурово упрекала:
— Што ты перыш па пустой саломе! Гето табе не гульня! Узяўса рабіць, то рабі так, каб за табой не перараблялі!
…В том же году я впервые вошел внутрь деревянного ветряка. В сентябре отец получил на трудодни рожь. Записались в очередь на помол. В назначенный день загрузили мешки с зерном на телегу и отправились к трем мельницам у Загальной улицы. Привезенные домой наполовину заполненные мукой мешки занесли в хату, сложили возле печи под полатями.
— Развяжыце мяшок, я набяру мукі, ды заўтра спяку свежы хлеб! — попросила мама.
Я развел в стороны распущенные тесемки, отвернул мешковину. Мама набрала алюминиевой миской муки, засыпала в деревянную дежу с полужидкой забродившей опарой, добавила воду, тщательно вымешала. Квашню прикрыли, поставили на «чарон» теплой печи. Тесто набухало, выпускало медленно лопающиеся пузыри и всю ночь наполняло хату специфическим кисловатым запахом. Утром выгребли из печи в широкую бадью с водой горячие, мерцающие многочисленными искорками угли, пухлую серую золу. Приготовленные кругляши теста клали на слегка посыпанную мукой деревянную лопату и отправляли на горячий под. Через пару часов готовые булки выстроились в два ряда на разостланной во всю длину стола скатерти. Мама слегка смочила водой верхние, испускающие пар корки и со словами «Дзень добры, хлябок!» прикрыла буханки чистой холщовой тканью. С десяток моих приятелей-соседей к этому времени уже сидели в рядок у стены на широкой лавке, словно те воробышки на крыше гумна, ожидая теплого ноздреватого ломтя каждому. Вначале мы отщипывали маленькими кусочками хрустящую коричневую корку и, положив в рот, смаковали будто конфету. Затем принимались за солоновато-кисловатый мякиш. Мама, сидя у стола, с умилением смотрела на нас. Перехватив ее взгляд, я сказал:
— Смачны хлеб!
— Не дзіва, сынок, бо ў ім жа твой пот і твае мазалі.
С той первой моей страды прошло более полувека. Бывая на родном подворье, захожу в давно опустевшие, обветшавшие хозяйственные постройки. Вот стоит прислоненная к стене выщербленная хлебная лопата, а рядом цеп с обвисшим молотилом на гужике из некогда прочной, а теперь покорежившейся от влаги и зимних морозов сыромятной кожи. Проржавели сложенные горкой металлические формы для выпечки практически неподгоравших хлебных кирпичиков. Выбросить бы все, да рука не поднимается. Родители ведь не тронули, оставили словно память — о людях, о хлебе…